Редкий случай заболевания

Солдат богатырь

Редкий случай заболевания

Ефим Николаевич Любич

Источник: Толстовский альманах, № 4, 2016, с. 152-161. Рассказ подан в незначительном сокращении.

Оригинальное название издания: Любич Е.Н. Затосковал. М., тип. Вильде, изд. Посредника, № 523, 1905. Серия «Против войны и военщины».

…Когда молодые солдаты немного пообтерлись, им раздали винтовки. Теперь маршировали уже с ружьями, занятия же словесностью и гимнастикой шли своим чередом. К этому времени успели определиться и способности молодых солдат: одни из них уверенно барабанили на всякий вопрос и выглядели и вообще в строю молодцевато; другие по словесности отвечали плохо и смотрели всегда пришибленно.

Пришибленнее всех их казался Тимофей, и это при его большом росте особенно ярко бросалось в глаза. Дядька без скрежета зубов не мог видеть его длинной фигуры; офицеры часто делали выговор и учителю молодых солдат и фельдфебелю, выражая неудовольствие за то, что у них правофланговый (Тимофеи стоял на правом фланге) портит своим видом всю роту.

И все старания начальства хоть немного придать Тимофею молодцеватости — пропадали напрасно: и шапку ему надвинут на правую бровь, и выровняют, и прикажут смотреть веселее — кажись, орлом должен бы глядеть такой богатырь, а тут, напротив, получалась такая карикатура, что офицеры, стараясь скрыть улыбки, отворачивались, а учитель молодых солдат метал из-под бровей молнии и, подойдя к Тимофею, незаметно для офицеров, толкал и щипал его. На словесных занятиях Тимофей тоже служил посмешищем; хохотали даже молодые солдаты — настолько глупы были его ответы. И, в конце концов, в обращении с ним выработался у всех, и у молодых солдат тоже, презрительно снисходительный тон.

А, между тем, как товарищ, он был редок:
„Головка, дай, братец, маненько сальца!» „Головка, одолжи гривенник; пришлют из дому — отдам». „Головка, помоги протереть винтовку!..» И Головка всегда даст, одолжит, поможет.

VI
Наступила весна. Молодые солдаты, присягнув во второй раз, стали уже настоящими солдатами: вместе с старыми они становились во фронт, вместе ходили за город в поле на прицелку и, возвращаясь оттуда, весело отчеканивали такие песни, что встречавшаяся женщины и девушки не знали, куда даваться со стыда. Между солдатами шли разговоры о лагерях, о предстоящих больших маневрах.

Дядьки стали в ряды, как и их бывшие ученики; на учении на дядек фельдфебель и офицеры покрикивали так же, как и на остальных солдат, и при всякой ошибке им выговаривали: „А еще дядькой был! Стыдился бы!» Дядьки краснели, молодые солдаты в душе были очень довольны этим: через две недели с дядек сошла вся спесь, и в роте установились между всеми солдатами чисто товарищеские отношения.

С Тимофеем обращение стало мягче: все равно, решено было, что в строй он не годится, и перед выступлением в лагерь его хотели перевести в нестроевые. Но вышло совсем не так, как думали люди. Однажды в ротную канцелярию, где за столом у окна, как кот, жмурился на солнышке ротный, вошел фельдфебель. Видно было, что он что-то хочет сказать.

— Позвольте доложить, ваше вы-дие!..
— Ну?! — встряхнулся пригретый ротный.
— Так что, ваше вы-дие, с Головкой у нас что-то неладное деется.
— Как не ладное? — совсем уже встревожился ротный.
— Возле цехауза он, значит, на посту стоял и так что теперь совсем не может.
— Он еще в роте?
— Так точно, ваше вы-дие!
— Пошли его ко мне. — Ротный сразу потерял благодушное настроение; он был на редкость добрый человек и заботился о своей роте.

— Что с тобою, братец? — участливо спросил он вошедшего и вытянувшегося у дверей Тимофея.
— Не могу знать, ваше вы-дие! — усталым голосом ответил тот.
— Болит что? А? Ты говори. Гм! Нет, жару нет… — говорил сам с собою ротный, приложив руку ко лбу Тимофея. — Ну, а ешь хорошо?
— Ест он здорово! — подхватил фельдфебель.
— Тогда, значит, болит так что-нибудь? А?
— Никак нет, ваше вы-дие, у меня ничего не болит, а я весь „нездужаю».
— Хм! ест и болен и не болит ничего! Странно. Отправь его в лазарет, — приказал ротный фельдфебелю.
— Слушаю.
— Ты ступай; в лазарет сегодня пойдешь.

Тимофей ушел. Нахмурив брови, ротный озабоченно посмотрел на фельдфебеля.
— Ты как думаешь, что с ним?
— Не могу в толк взять, ваше вы-дие, потому ест здорово и болен говорит.
— Да, он в самом деле, плохо выглядит: прежде свежий такой был, а теперь, вон, бледный. Может быть, обижали его крепко? А? Он ведь тупой?
— Как всех, ваше вы-дие, не без того, чтобы не толконуть иной раз. А потом сказали, что в нестроевые его, так уж строго и не взыскивали.
— Ну, ты все-таки опроси его.
— Слушаю.

Ушел в казарму фельдфебель, за ним вышел и ротный. Солдаты делали ружейные приемы. При виде ротного подтянулись: с отрывистым побрякиванием ряд штыков то грозно выставлялся щетиной вперед, то миролюбиво прилегал к плечам солдат. А ротный ходил по казарме, взглядывая по временам на сиротливо сидящего в сторонке на нарах Тимофея и думал: „Что же это с ним?»

VII
Тимофей почувствовал себя странно, как только его приняли. Когда он после осмотра в присутствии вышел на крылечко и увидел несколько сот пар глаз, устремленных на него, он понял, что с ним случилось что-то очень для него важное.

Бросилось ему в глаза и то, что когда он вернулся на несколько недель в хутор и сказал, что он принят в солдаты, все стали смотреть на него и говорить с ним с нескрываемым соболезнованием и жалостливою ласковостью. И в то же время, несмотря на выказываемое к нему расположение, он чувствовал, что между ним и этими людьми и этим хутором прежняя связь уничтожена.

Заходил он к лошадям, которых он так любил, с которыми сжился больше, чем с людьми, и опять мысль, что ему скоро надо уходить отсюда, а лошади и без него будут так же вот стоять себе в теплом загоне, так же по весне они будут пастись на приволье, — не давала ему покоя. Не сознавая этого ясно, Тимофей побывал в тех местах, где когда-то ходил с телятами и лошадьми; грустными глазами осматривал он давно знакомые места и почему-то думал, что не увидит их уже больше.

И все время до его окончательного ухода Тимофея бросало с места на место; в казарме ему было тесно, шел к лошадям — не оставался долго и там: тянуло в лес. Стоя в замершем, мрачно шумящем лесу, где-нибудь на опушке, он смотрел в покрытую снегом даль и у него являлось желание взять да и пойти так „свит за очи», только бы избавиться от этого тяжелого чувства.

Но он не уходил, а возвращался назад, в хутор, и опять бесцельно, как потерянный, бродил, чувствуя только одно, что тесно ему, что то, с чем он сжился, ушло, а на смену ему явилось новое, пугающее своею неизвестностью… Тимофей старался не думать о том дне, когда ему придется проститься со всеми и всем, и потому только и думал о нем; хотел, чтобы день этот наступил не скоро, и потому время летело невозможно быстро.

— Что, Тимох, завтра совсем уйдешь уже от нас? — спросили его. И он заметался, как будто кто смертельно ранил его, побледнел, детски испуганно взглянул на спросившего, но не ответил, потому что ему сдавило горло и стало трудно дышать.

А вот он уже идет, одетый в короткий полушубок, какие носят новобранцы, с котомкой за плечами — и чем дальше отходит от родного гнезда, тем тяжелее становится у него на душе; остановился, посмотрел на темневший вдали хутор, глухо застонал и, желая хоть немного утушить внутренний огонь, начал зачерпывать рукою снег и глотать его… И никто не видел этой страшной муки. Мутно было низко нависшее небо; пустынна и угрюма — твердо укатанная дорога, далеко впереди упиравшаяся в сосновый лес…

Тимофей никогда не видел железной дороги, но, увидав ее, ничуть не удивился, как не удивился бы, если бы его посадили на воздушный корабль — не все ли равно, как его увозят; необычайно это, но еще необычайнее то, что его сорвали с места, на котором он вырос. В каком-то полусонном состоянии он двигался туда, куда двигались остальные новобранцы, вслушивался в приказания партионного…

И когда его поставили в первый раз на гимнастику и заставили делать приседания и выбрасывание рук и ног — он делал, но думал, что все это не то, что ему нужно. То, что ему нужно, осталось там, далеко, далеко, в хуторе, с его полями и лесами, с лошадиным загоном, с людьми, которые звали его просто Тимохом, а не как здесь — Головкой.

На словесных занятиях дядька объясняет значение и высоту звания солдата, — а у Тимофея перед глазами, как живой, стоит хутор, загон, лошадиные головы с гордыми, черными, блестящими очами.
— Головка, повтори, что есть солдат! — слышен голос дядьки. Хутор и все уплывает, — Тимофей вскакивает и видит подходящего сердитого дядьку; потом болит ущемленный нос. — „Садись, дубина!»

И невольно, чтобы отдохнуть и скрасить тяжелую действительность, Тимофей с головой уходит опять в свои мечты… Толкает, щиплет дядька — это не хорошо, но все это не то… В строю выправляют его, как на чем-то неживом поправляют фуражку, заставляют смотреть молодцом — и никому не приходит в голову, что человек в забытьи и что никакими мерами сонного человека нельзя заставить смотреть молодцом.

Самое хорошее время для Тимофея был вечер, когда все укладывались спать. Он знал, что никто теперь не помешает ему думать — и он думал и до галлюцинации ярко восстанавливал пред собою все далекое и дорогое. Он часто видел один и тот же сон: снилось, что хутор здесь совсем близко, виден, как на ладони, но возвратиться в него что-то мешает…

„Будет спать! Пора вставать!» — кричит дежурный по роте. Снова начинается обычный солдатский день.
Душевная болезнь заметно стала отражаться и на физическом здоровье Тимофея: все больше и больше впадали щеки и глаза, слабели и ссыхались мускулы, острее выдавались под мундиром кости. А время шло. Уже начали посылать молодых солдат на посты.

И Тимофея как-то тоже назначили в караул. Под руководством раз-водящего он принял пост у цейхгауза от старого часового, по уставу осмотрел целость печатей у дверей и, выслушав наставление разводящего, как вести себя, в случае явится офицер и будет о чем-либо спрашивать (что часто делают офицеры с молодыми солдата-ми, стараясь уяснить им важность караульной службы), принялся шагать по протоптанной дорожке вдоль длинного серого здания цейхгауза.

Цейхгауз стоял за городом, на возвышенном месте, покрытом бархатной, дружно тянувшейся, травкой; вдали на солнышке переливалась волнующаяся озимь; мягкий, теплый ветерок, налетая, обвевал лицо и дышал в уши. И эта зелень, и этот шепчущий ветерок, и эта ширь поднебесья опьянили Тимофея; ему захотелось сесть на солнечном пригреве у цейхгауза и отдохнуть.

Сидеть часовому строго воспрещается, под суд за это отдают, но ведь как он истомился, устал!.. Тимофей сошел с протоптанной дорожки, прислонил винтовку к стене, и, бессмысленно улыбаясь, сел, с наслаждением вытянув ноги. Хорошо: тепло, тихо, покойно! Сколько времени он так сидел — неизвестно; он блаженно улыбался и глядел кругом взглядом выздоравливающего… А ветерок шептал, и сверху, с синего неба, как напоминание о давнем времени, падал на землю трубный крик журавлей…

— Ты что же это, братец, с ума сошел? А? Вставай, подлец этакий! — И еще что-то кричал пришедший офицер; и Тимофей отлично понимал, что это — офицер, что сидеть на посту строго воспрещается, но чувствовал, что все это не то, что ему нужно. Ему нужно сидеть так вот, как он сидит, и нужно, чтобы его никто не трогал. А офицер трогает его, схватывает за рукав, поднимает. Вид у Тимофея был странный и жалкий — и офицеру стало стыдно, что он так грубо поднял его.

— Ты нездоров, что ли? Что с тобою? Да винтовку-то хоть возьми. Чего же ты не сказал, что ты нездоров, тебя не послали бы в караул…
Поднявшись, Тимофей понял, что действительно ему не-хорошо: голова кружится, ноги в коленях дрожат, усталость страшная; и ему было все равно: офицер ли это говорит с ним или другой кто, и будет ли ему что за то, что он сделал страшный проступок, поставив ружье и сев на посту…

Его сменили с поста и послали в роту; а на другой день произошел известный уже разговор между ротным и фельдфебелем.

VIII
Старший врач лазарета, пожилой человек, с настолько добродушной физиономией, что даже золотые очки не могли придать ей строгого вида, сидел в тесной комнате у окна и осматривал „слабых», то есть солдат, заявивших себя в ротах больными, когда вошел Тимофей в сопровождении солдата с книгой. Пред врачом стоял красный, толсторожий солдат и силился представиться больным. Ждавшие очереди солдаты, несмотря на то, что некоторые из них были не на шутку больны, не могли удержаться от улыбок, вслушиваясь в то, что говорил веселый доктор.

— Что же у тебя болит?
— Так что, ваше вы-дие, шум в ушах.
— Ага, шумит, значит?
— Так точно, шумит.
— Ну, и когда вот по утрам на ученье становиться надо, тошнота, наверно, является?
— Так точно, тошнит! с готовностью соглашается солдат, радуясь, что доктор облегчает ему вранье.
— Значит, в лазарет хочешь?
— В лазарет желаю, ваше вы-дие.
— А если я возьму да ротного попрошу, чтобы он тебя за то, что ты меня надуть хотел, строгим этак суток на пять посадил — ты как: этого желаешь?

Влопавшийся солдат еще более краснеет и виновато хлопает глазами.
— Так вот что, голубчик, иди-ка в роту и служи с Богом. На этот раз я тебя прощаю… Ты посмотри, товарищи смеются над тобою. Стыдись! — Солдату действительно до слез стало стыдно, а доктор продолжал: — Посмотри ты на себя и ну хоть вот на этого! — указал он на бросавшееся сразу в глаза бледное лицо Тимофея: — От твоего здоровья ему можно половину отдать и то с тебя хватит. Ступай-же, ступай!»… И солдат ушел, сопровождаемый насмешливым шепотом товарищей.

— Ну, ты, гренадер, подойди-ка ближе! — позвал доктор Тимофея. — Ты отчего это такой бледный и вялый? Что у тебя болит?
— Ничего не болит, ваше вы-дие.
— Как же так ничего не болит?
— Я весь нездужаю.
— Ага, это другое дело; так и говори. Тогда обожди немного. Стоять можешь?
— Могу, ваше вы-дие.
— Так вот постой там. Я тебя потом осмотрю. — И веселый доктор продолжал весело осматривать и расспрашивать других больных.

Осмотренные выходили по одному, и скоро в комнате остался только Тимофей.
— Этого проводи в незанятую палату, — сказал доктор щеголеватому фельдшеру, — а мне надо в аптеку на минутку зайти.
По уходе доктора фельдшер величественно бросил Тимофею: „ступай за мной», и, топорща плечи и высоко неся старательно расчесанную голову, скорым шагом провел его чрез несколько коридоров в палату, в которой не было больных, а только стояли аккуратно прикрытые койки.

Вскоре пришел доктор. Он долго и тщательно выстукивал, осматривал и расспрашивал раздетого Тимофея и долго не мог догадаться в чем дело. Наконец, по-видимому, ему пришла в голову какая-то мысль; но то, о чем он подумал, казалось ему маловероятным настолько, что он не удержался, чтобы не проговорить: „Неужели? Гм! Но тогда это очень редкий случай».

— Слушай, братец, — после долгого раздумья сказал доктор, пытливо всматриваясь в лицо Тимофея: — тебе домой очень хочется? — И видя, что тот не понял или не расслышал вопроса, повторил: — Ну, в село свое, откуда ты родом, тебе очень хочется вернуться совсем?

На этот раз Тимофей понял. Так же, как когда-то отражалось на его лице и на всем существе невыразимое горе при напоминании о скорой разлуке с хутором, точно так же теперь от предчувствия чего-то радостного он задрожал, побледнел и вместо ответа из горла, сдавленного спазмой, послышалось свистящее судорожное дыхание.

— Ну, успокойся, голубчик! — опять уже по-прежнему весело проговорил доктор, радуясь и своей догадливости и радости этого бедного крупного солдата. — Поживешь немножко у нас здесь, а потом пойдешь себе с Богом на родину.
Доктор ушел, говоря сам с собою: „Редкий, очень редкий случай! Хм! У такого, по-видимому, крепкого малого и вдруг — тоска по родине! Редкий, очень редкий случай!»

IX
Лето было в полном разгаре. Пассажирский поезд, то скрываясь в тенистых лесках, то вырываясь на ярко освещенные солнцем поля, шел быстрым ходом. В одном из вагонов сидел Тимофей в своей старой свитке и высокой барашковой шапке. Мысль, что он едет домой навсегда, доставляла ему несказанно легкую радость, какую человек может испытывать в сновидении или в раннем-раннем детстве; в свистках паровоза, в дрожании вагона, в быстром ходе поезда — ему чудилось что-то мягкое, ласкающее и, как ребенку на лоне матери, ему захотелось спать.

Солнце заглядывало в вагон то с одной, то с другой стороны, а Тимофей все спал; его коротко остриженная голова вспотела под теплой шапкой; пот градом катился и по слегка раскрасневшемуся лицу, — а Тимофей, вероятно, и во сне видел что-либо радостное и часто, как это бывает с спящими спокойными и здоровыми детьми, тихо улыбался.

Реклама
Запись опубликована в рубрике Наше кредо с метками , , , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s